ДЖАКОМО ЛАУРИ-ВОЛЬПИ - ВОКАЛЬНЫЕ ПАРАЛЛЕЛИ

 

 

ПЕВЦЫ-АКТЕРЫ

 

ПАРАЛЛЕЛЬ ДЖИРАЛЬДОНИ – КАШМАН

 

Среди наиболее заслуживающих упоминания поющих актеров мы находим Эудженио Джиральдони, сына другого, не менее превосходного баритона. Автор помнит его великолепным Жераром в «Андре Шенье».

До сих пор живо впечатление от слов «Как любить он умеет!». Этот гигант оперной сцены, способный и на поприще драматического актера потягаться с самим Дзаккони* сумел сказать их, прочувствовать, выразить, продекламировать — ив итоге все-таки спеть. И уже в одной фразе, как в капле воды, перед вами открывались ум, воображение, чутье большого артиста.

С редкой драматической одаренностью Джиральдони соединял мягкого тембра голос, звучавший округло и задушевно. Таким голосом не могли похвастаться ни Скотти, ни Ванни Марку (о них мы будем говорить ниже), хотя оба они завоевали — один в Америке, другой во Франции — известность более широкую, нежели приобретенная урывками во время гастролей в разных странах известность Джиральдоии. С другой стороны, в России, где Джиральдоии гастролировал долго, он выдерживал сравнение с самим Баттистини, и даже превосходил его драматической игрой, хотя и уступал ему в выразительности вокального рисунка.

Артистом, исполненным благородства, и одновременно великолепным, гениальным певцом был баритон из Триеста Кашман. В нем соединялись вдохновение, умение и трезвый расчет; от взаимодействия этих качеств рождался звук богатый, проникавший в душу, который брал начало где-то в потаенных глубинах сердца артиста. В этом, кстати, то общее, что роднит Джиральдоии и Кашмана, двух королей оперных подмостков. Правда, инструмент Кашмана имел, так сказать, больше струн на своем грифе. Вспомним этого баритона хотя бы в «Тоске». В финале первого акта, кончающегося молитвой «Те Deum», его голос свободно парил над хором, громоподобными нотами пронизывал оркестр. Но наступал второй акт — и тот же голос уменьшался, сжимался до змеино-вкрадчивого, едва слышного говорка на словах «Как будто вы себя боитесь выдать».

Кто же они в итоге, Джиральдоии и Кашман? Назовем их корифеями оперного искусства. Природа соединилась в них с благоприобретенной мудростью, и в результате на суд зрителей явились два незабываемых образчика духовной и физической красоты.

 

* Дзаккони Эрнесте (1857—1948) — актер веристской школы, часто выступал с Э. Дузе (прим. перев.).

 

ПАРАЛЛЕЛЬ СКОТТИ—МАРКУ

 

В истории нью-йоркского театра «Метрополитен» был период, когда на его сцене пожинали лавры сразу три певца-неаполитанца — Карузо, Скотти, Амато. В те дни невозможно было представить себе «Мадам Баттерфляй» с Фэррер без участия Карузо и Скотти, так же как «Тоску» и «Богему».

Антонио Скотти очаровал абонементодержателей элегантностью манер и умением естественно носить любой костюм. Он был своего рода законодателем мод, эталоном элегантности для всей остальной труппы как на сцене, так и в жизни. Его Скарпиа остался единственным в своем роде и неподражаемым, также как и его Марсель. В те времена и публика и печать как бы привыкли к его постоянному присутствию на сцене, и беда ждала того, кто осмеливался выступать в «его» партиях, кем бы этот дерзкий ни был.

Голос его был ниже всякой критики — бедный тембрами, глухой, деревянный. Но американцам, обожавшим этого большого актера, этот голос казался звучным, ярким, певучим за счет изящества, аристократизма, актерской пластичности его обладателя. В текущем репертуаре «Метрополитен» тогда постоянно фигурировал «Оракул» Леони — опера, которая в Италии непонятно как и почему до сих пор никому не известна. Это полные трагизма музыкальные зарисовки жизни китайского квартала Нью-Йорка, так называемого «Чайна Таун». Выступая в «Оракуле», Скотти изменял осанку, жесты, голос, лицо и становился настоящим, необыкновенно убедительным китайцем Такое последовательное и полное «перелицевание» личности на сцене увидишь нечасто.

Во Франции в его амплуа аристократа сцены подвизался Ванни Марку, итальянец по происхождению. Тот же высокий рост, та же элегантность, и лишь лицу его ие хватало той победительной красоты, которой славился Скотти; на нем, невесть почему, лежала печать спесивости, чванства, благодаря чему он стал лучшим Скарпиа французской оперной сцены. Но, с другой стороны, и его Дон-Кихот стал достойным соперником образа, созданного Шаляпиным.

Каковы же выводы? Перед нами два исключительных артиста-баритона, которые завоевали славу и почести, хотя мачеха-природа отказала им в исключительных голосах. Это покажется нонсенсом всем тем, кто понимает пение лишь как процесс выработки звуковой материи. Наши певцы поставили свою далеко не первосортную материю в подчинение своей внутренней жизни, и сделали они это очень простым способом — слушая себя.

И Скотти и Марку вовремя заметили, что ждать чудес от гортани, в которой не таилось ничего особенного и которая чутко реагировала на любое недомогание, им не приходится. И тогда они не посчитали за труд изучить, проанализировать, исследовать самих себя и в конце концов привыкли непрестанно слушать себя во время пения. Они перенесли в пение свое «я», сделали его своей душой.

Скотти на склоне лет покинул театр «Метрополитен», осыпанный высшими почестями; чтобы дать своему любимцу возможность безбедно провести остаток дней, американцы назначили ему пожизненную пенсию.

Марку долго руководил Большой Оперой в Бордо.

 

ПАРАЛЛЕЛЬ РУФФО — БЕКИ

 

Бархатное пение Баттистини, Де Люка и Страчча-ри, мудро управляемое и расцвеченное оттенками, всплывавшими из глубин души, можно сказать, создало традицию. И традиции этой был нанесен удар, когда раздались первые раскаты голоса резкого и мужественного, голоса Титта Руффо из Тосканы, певца, который, так сказать, довел котировку баритона на бирже театральных ценностей до самой высокой точки за всю историю оперы. Его голос льва, то рычащий, то томный, как бы волочащийся, не походил ни на один из тех, что ему предшествовали — Руффо обожал пускать в ход резонаторы носовых пазух, любил эффектные портаменто и злоупотреблял «маской» до того, что звук приобретал трескучесть. Это был «исторический голос» среди баритонов, подобно тому как Дюпре, Нурри, Таманьо и Карузо были «историческими» тенорами, а Шаляпин — «историческим» басом.

В Прологе к «Паяцам» легендарный Титта на словах «Итак, мы начинаем!» выпускал через свои львиные ноздри в зал такое громовое соль, что по рядам словно ветер проносился. Зрители вскакивали и переглядывались. На это первое соль он! на гласной «а» слова «начинаем», нанизывал целую серию других соль, все более плотных, настойчивых, молотящих по ушам. Публика забывала даже дышать — и только тут наступало, наконец, разрешение.

Так родился миф о Титта. Этот уроженец Пизы обладал мощной фигурой; взгляд его, словно устремленный внутрь, отражал работу мысли; говорил он немного и всегда по существу. Публика Испании и Южной Америки устраивала ему триумфальные встречи в течение почти десяти лет. Но не более того. Даже его столь крепкая физическая конституция не смогла дольше противостоять столь мощным ударам брюшной стенки и диафрагмы. Рано или поздно любой голос выходит из повиновения, если он не поет на дыхании и благодаря дыханию.

В «Гамлете» Тома и в «Севильском цирюльнике» Титта Руффо производил такой же фурор, как и в «Паяцах». Каждого вечера публика ждала, словно чуда.

Автор помнит его выступление в 1927 году в аргентинском театре «Колон», помнит он и недоумение и огорчение публики этого спектакля. В каденции «Застольной» из «Гамлета», которую он сделал знаменитой благодаря живописной подаче финальной фразы «На piu senno chi поп l'ha» («Тот умнее, кто безумен»), он, вокализируя последнее «а», хотел, как обычно, превратить его в бесконечную звуковую гирлянду, опирающуюся на длинное, удивительное длинное дыхание, и... И тут Титта Руффо, этот колосс, этот недосягаемый кумир, застыл, разинув рот, замолчав на половине каденции. Ему пришлось повернуться к публике спиной, снова взять дыхание и возобновить прерванную вокализацию. С тех пор он и начал писать «Параболу моей жизни», свою творческую биографию, каковой очень скоро понадобилось слово «конец».

С 1912 года он не пел в Риме. С 1924 года, когда был убит его шурин Джакомо Матеотти, он не пел в Италии. И в 1953 году он тихо, всеми забытый, скончался во Флоренции, остановив прощальный взгляд на маленьком пианино, на серебряной шкатулке для грима и на мастерски написанной картине, изображающей его молодым в роли Гамлета.

Он заметил, что в пении и в самом деле «тот умнее, кто безумен», кто меньше мудрствует и больше чувствует, кто меньше ищет вне себя — и больше внутри себя. Критическая мысль зачастую убивает душу. А искусственный прием, эксплуатирующий врожденное

физиологическое отклонение, не приносит, в конечном счете, никаких существенных преимуществ. Он сам призвал молодого, только что дебютировавшего Беки не подражать ему. «Вы имитируете мой недостаток», — сказал он. Это означало: «Разве вы не понимаете, что, если бы я мог. я пел бы совсем иначе? Природа создала меня именно таким, и я сумел извлечь из своей конституции пользу, создав на врожденном дефекте голос, который именно в силу этого стал единственным в своем роде. Не повторяйте то, чего повторить нельзя. Это означало бы, что вы сознательно, расчетливо хотите принять себе дефект, которым я был наделен помимо своей воли, что вы желаете стать лишь копией». Беки был первым из целого отряда подражателей великого пизанца. И случилось так, что и он тоже, находясь в зените славы, выступая в 1952 году в Висбадене в «Бале-маскараде», доказал — после целого десятилетия успехов в «Севильском цирюльнике», «Риголетто» и том же «Бале-маскараде» — что Титта был прав. В арии «О прощай, ты, минувшее счастье» он хрипел и задыхался, он пел словно в безвоздушном пространстве; казалось, вокализируя, он вымаливает у публики глоток воздуха. И это был тот самый певец, который еще недавно развивал фантастическое дыхание, который мог раздуть грудь и живот до неправдоподобных размеров, который браво и уверенно метал в публику целые пригоршни натуральных ля, будучи в состоянии заткнуть за пояс любого тенора с небезупречными верхами!.. «Носовой» голос, подобно голосу горловому и утробному, не только порождает звуки, эстетически неприемлемые (хотя они могут быть чрезвычайно эффектны), но и попросту представляет собой угрозу для здоровья. Воздушно-звуковой столб, будучи направлен в носовые пазухи, не в состоянии прорезонировать ни в каких других резонаторах; он отклоняется от своего естественного пути, парализует словесную артикуляцию, превращая ее в неразборчивое гудение и создает добавочную нагрузку на дыхательный аппарат. Это «загоняние в ноздрю» — как принято выражаться на вокальном жаргоне — или, иными словами, направление опертых на дыхание пропеваемых нот в носовые полости, выпячивает верхнюю форманту, но затрудняет модуляцию звука. Так у баритонов зарождается тот специфический режущий призвук, который имеется в виду, когда мы говорим: «Баритон трещит».

Титта Руффо сделал это качество голоса основной чертой своей вокальной физиономии и сразу же стал не похож ни на одного вокалиста своего времени. Потом он с удивлением и горечью увидел, что породил целую школу, совершенно о том не помышляя. Школу эту он воспринял как карикатуру, как профанацию.

Джино Беки еще молод, он может еще вернуться вспять и спасти свой голосовой орган, наделенный столь богатыми звуковыми и комуникативными возможностями, если заново построит свой вокальный метод, и на этот раз — на правильной основе. Он может извлечь полезный урок из примера своего предшественника, человека, который в течение считанных лет пел, отказавшись от жизни, а затем прожил многие, слишком многие годы, отказавшись от пения, созерцая собственную тень, свое невозвратимое прошлое. Влюбленный в свой голос, привязанный к нему, Руффо взрастил его и ревниво оберегал от жизненных соблазнов, но в конце концов счел себя его рабом и на него, на свой голос, взвалил вину за то, что так и не познал красоты мира, которой беспрепятственно наслаждаются другие, менее счастливые, чем он. И тогда он отринул голос, давший ему славу и состояние, чтобы жить обыкновенной жизнью простых смертных. Ему пришлось принести другие, менее достойные похвал жертвы, надеть на себя другие, менее приятные оковы пройти через другие, менее героические переживания, чтобы понять, что счастье заключается не во внешней свободе, но в исполнении долга, в борьбе, в преодолении. И голос, от которого он, «земную жизнь пройдя до половины», отказался, не был ему опорой в час смерти. Вы помните? Флета, прежде чем покинуть этот мир, пропел несколько нот, адресуя их посланцу Вечности, возникшему у его изголовья. Титта Руффо ушел из жизни так же беззвучно, как прожил большую ее часть, с тех пор как пошел на разрыв, стоивший ему стольких мук и так оплакиваемый им до самой смерти.

Без сомнения, образ Бенедетты, его идеальной возлюбленной, стоял перед ним в час смерти.

Что же касается Беки, то у него еще есть время помириться со своим голосом.

 

ПАРАЛЛЕЛЬ САММАРКО — СЕГУРА-ТАЛЬЕН

 

Бесчисленное количество отличных баритонов появилось в конце XIX века; они составили ближайшее окружение тех, кто по тем или иным причинам оказался вознесенным на самые вершины славы.

Позднее же, после окончания второй мировой войны, в оперном театре обозначилось явление противоположного порядка — баритонов стало не хватать, и в ответственных спектаклях их приходится заменять несостоявшимися тенорами. Эти последние при всех их «зажигаемости» и экспансивности не могут порадовать зрителя изобилием звучности. Явление это тем любопытнее, что баритональные голоса — это голоса, как мы уже говорили, наиболее распространенные, наиболее «нормальные», и над ними вовсе не нужно так дрожать, как, скажем, дрожат над своими голосами обладатели тенора или колоратурного сопрано. Контральтовые голоса (а буквально — «голоса, противостоящие высокому»), представляющие собой антитезу сопрано, исчезли вовсе, так же как и басы-профундо, эти «живые органные трубы» типа Лаблаша или Мардонеса.

Среди больших баритональных голосов конца прошлого века следует вспомнить о голосе Марио Саммарко, миниатюрного человека (ростом не выше Де Люка), в котором неизменно звучала высшая духовная утонченность вельможи, принадлежавшего к избранному обществу; сочетаясь с сицилийским темпераментом и безупречными манерами, она образовывала букет весьма своеобразный.

Вызывавший у зрителей восторг своей внутренней пластичностью, он посвятил себя — и тут рост оказался его союзником — партии Риголетто. Образ, созданный им, ничем не походил на привычные версии. Великий лицедей, Саммарко выворачивал перед зрителями наизнанку всю душу своего героя, он доносил его бунт против безучастной судьбы, допустившей падение его ни в чем не повинной дочери. («И вот все гибнет ныне. Алтарь низвергнут мой!»). Подобно Джиральдони-сыну, но обладая более красивым и звучным голосом, он пропевал, декламируя, фразу за фразой - и «брал» и трогал публику в тех местах, где все прочие скользят по поверхности, торопясь добраться до финальной ноты и до желанных аплодисментов. А его молчание, его цезуры и паузы! По пальцам можно пересчитать певцов, которые умели своим паузам придать смысл и вес, доказывая этим, что певческий голос и в беззвучии междунотий продолжает излучать мелодический свет. Это чудо проистекает лишь от особых свойств души настоящего артиста, способного к непрерывному внутреннему пению при всей его внешней прерывистости.

Испанец Сегура-Тальен не достиг столь высокой степени внутреннего созерцания и внутреннего слушания, но он брал другим. Его звук всегда был окружен неким призрачным ореолом таинственности, почти мистичности. Особенно ясно это проявлялось в «Пуританах». «О Эльвира, о ты, цветка дыханье! Навечно тебя теряю! И в этой жизни что остается мне?» Автор не может вспомнить этой фразы без того, чтобы откуда-то из глубин его памяти не донесся редкой красоты голос, ныне абсолютно забытый из-за нерадивости людей, не желающих оберегать ценности искусства. Может быть, хоть данная заметка напомнит об этом баритоне и поможет воздать ему должное, пусть даже с опозданием.

 

ПАРАЛЛЕЛЬ МОЛИНАРИ — МОНТЕСАНТО

 

Рядом с Титта Руффо, Де Люка, Страччари, Джиральдоии, Галеффи, Амато, Франчи, Краббе и другими, певшими до и во время первой мировой войны, отнюдь не стушевывались такие заметные и интеллигентные певцы, как Энрико Молинари и Луиджи Монте-Санто. Как раз наоборот.

Весьма располагавший к себе венецианец Молинари пел со свойственным романтической школе самозабвением и развивал грандиозную звучность, заставлявшую вспоминать Титта Руффо в его лучшую пору. Правда, ему не хватало импозантности, сценичности, которой обладал этот певец, той сценичности, на которой многие не слишком одаренные вокалисты строят свое творчество. И все же Яго, «сделанный» Молинари, был наделен им такой пластикой, которую не погнушались бы перенять и самые великие из великих.

Молинари, человек скромный, мягкий и простой, не любил соперничества, шума и борьбы за место под солнцем. В глубине души он полностью бывал вознагражден своим пением, и после спектакля, счастливый, возвращался в невзрачную гостиничную комнату об руку с преданной подругой жизни.

Совершенно из другого теста был сделан Монте-санго, сицилиец, обладавший великолепной фигурой и голосом чувственным и маслянистым. Покоренные тем и другим, женщины падали к его ногам толпами, как в самом театре, так и за его пределами.

Баритон этот — живое подтверждение пословицы «Хорошее начало есть половина дела». В самый разгар войны Энрико Карузо, движимый сердечной добротой и любовью к своей стране, пересек океан, не испугавшись немецких подводных лодок, и явился в миланский театр «Даль Верме», чтобы петь в «Паяцах» под управлением Тосканини. Молодой, темпераментный Монтесанто пел в этих спектаклях Тонио-дурака (который, кстати, выходил отнюдь не дураком).

Миланская публика валом хлынула в театр. С трепетом ждали выхода американского кумира, который обязался петь эти спектакли без вознаграждения, во славу благотворительности и отечества. Не секрет, что идолопоклонники любят сокрушать чужих идолов. Заранее задавшись такой целью, тощие студентики с галереи ждали первого самого пустякового предлога, чтобы наброситься на намеченную жертву. А предлог в первый же вечер представился сам собой. Впрочем, даже если бы он не представился, было бы легче легкого унизить всеми признанную знаменитость, расточая преувеличенные восторги ее партнеру. Так оно и произошло. Король умер, да здравствует король! И миланцы придумали себе собственного молодого короля, пусть временного, в пику королю законному, который, кстати сказать, не обнаруживал ни малейшего желания умирать, пусть даже и лишь морально.

Подобные вещи, к нашему стыду, часто случаются, и заговорщики с галерки «Ла Скала» с охотой прибегают к подобным приемам. Но Монтесанто мог бы восторжествовать и без этого клича: «Он превзошел Карузо!», что разнесся тогда по Милану.

Параллель Молинари—Монтесанто основывается на двух моментах, один из которых носит характер антитезы. У этих баритонов были родственные по тембру голоса, и выступали они в одном и том же репертуаре. Профессиональные же и жизненные их устремления были прямо противоположными. Молинари, с его хорошо поставленным в «маску», свободно идущим наверх голосом, любил вокальные завитушки, требующие большого дыхания каденции, хотя одновременно блистал хорошим легато, выпевал свои фразы звуком сдержанным и наполненным. Скромность и размеренность его повседневной жизни и отсутствие честолюбивых устремлений не позволили ему пробиться в первые ряды, ибо публика и артиста тоже встречает по одежде.

Монтесанто, в голосе которого звучали горловые призвуки, тоже держался в границах стиля простого и благородного. Но при этом он уделял большое внимание гриму и эффектным костюмам. В общем, он вовсю эксплуатировал свою внешность видного и элегантного молодого денди, расцвечивая свои достаточно совершенные природные данные искусно выбранным сценическим антуражем и отработанными жестами. Венецианский же баритон выглядел куда скромнее, а будучи человеком бесхитростным, не обладал умением преподносить себя. А то, что в миру он был сердечным и остроумным собеседником, в счет не шло.

Молинари, увидев, что мир упорно его игнорирует, в конце концов попросил убежища в Доме Верди для себя и для своей доброй подруги. Монтесанто, проживший безбедную жизнь, на склоне лет был вынужден бороться с многочисленными недугами и испытал ряд разочарований на преподавательском поприще*

 

* Как преподаватель Монтесанто с его огромным артистическим опытом немало способствовал вокальному воспитанию и формированию своего земляка, тенора Джузеппе ди Стефано.

 

ПАРАЛЛЕЛЬ AMATO — ФРАНЧИ

 

Во время сезона 1922/23 года автор этих строк приехал в театр «Метрополитен»; и там многие утверждали, что был момент, когда Паскуале Амато едва не перещеголял в популярности самого Энрико Карузо. Беря финальное соль в дуэте первого акта «Джиоконды», баритон из Неаполя полностью «закрывал» высокую ноту своего знаменитого земляка.

Голос Амато весь был напоен какой-то простодушной красотой. Он звенел металлом и без труда разливался в диапазоне полных двух октав, от ля низкого до ля высокого. Прибавьте к этому видную внешность и открытое улыбчатое лицо — и у вас будет полное представление об этом певце.

Но какое-то внутреннее, тайное страдание подтачивало его нервную систему, и в конце концов это отозвалось на всем его организме. Голос стал деградировать, истираться, к удивлению и сожалению американцев, которые так его любили! Довольно быстро у Амато начались финансовые затруднения. Он написал Лаури-Вольпи, прося его подыскать местечко режиссера в одном из тех обществ на паях, на которых держится итальянский музыкальный театр. Все эти общества, как и следовало ожидать, ответили отрицательно, и Паскуале Амато, так хотевший окончить свои дни в Италии, остался в Америке и открыл школу пения. Его мастерство и богатейший опыт послужили на пользу одних лишь иностранцев. В Америке он и умер.

Голос Бенвенуто Франчи по размаху звучности и окраске напоминает голос неаполитанца. При этом он превосходит его по диапазону, хотя уступает ему в красоте.

Учась в 1915 году в «Санта-Чечилия», этот выходец из Сиены наполнял класс маэстро Розати каскадами звучных нот, которые начинались от басового фа и заканчивались ни более ни менее как теноровым до.

Гектор Берлиоз, упоминая о басе Штаудиглесе, удивленно отмечает, что его голос простирался от низкого ми до высокого соль. «Подобный голос, — заключает он, — скрывает в себе могучий генератор эмоций, так как даже если артиста захлестнет темперамент, он, голос, будет разливаться с прежней свободой и очарует вас». Что касается Франчи, то в молодые годы его диапазон равнялся двум с половиной октавам, и каждая нота звучала сильно, тембристо, звонко до такой степени, что он сам не знал — то ли баритоном ему петь, то ли тенором. Однако его инструмент не был воодушевлен тем эмоциональным началом, о котором говорит Берлиоз. Пел он все же в регистре баритона, и при этом, позабыв о всякой осторожности, нажимал на низы. Мало-помалу он лишился верхних нот и стал пестрить на переходных. Если бы не это, голос этого баритона из Сиены мог бы и до сих пор царить на итальянских сценах, на тех самых сценах, где Франчи вырос как певец и в десятилетие 1925—1935 годов достиг творческого апогея, блистая в «Ужине шуток», в «Вильгельме Телле» и в «Андре Шенье».

 

ПАРАЛЛЕЛЬ БОРГЕЗЕ—СИЛЬВЕРИ

 

Вильопе Боргезе остался в истории оперы единственным в своем роде, неподражаемым Шерифом в «Девушке с Запада». Выпевая фразу «Минни, из дома моего ушел я», он заливал театр звуком такой ураганной силы, что одна эта реплика сделала целую эпоху. В этой партии его до сих пор не с кем сравнивать. Коварный представитель закона, человек животных страстей и необузданных порывов был, как живой, вылеплен звуком этого необыкновенно плотного голоса. Совершенное певческое мастерство управляло этим звуковым шлюзом абсолютно так же, как искусный инженер управляет построенной им гигантской катапультой. Паоло Сильвери природа дала басовый голос, и он начинал с басовых партий. Сегодня он — один из лучших баритонов.

Автор пел с ним в «Луизе Миллер» и имел случай оценить благородство его манеры и наполненность звука. Сильвери не развивает той звуковой мощи, которая была присуща Вильоне Боргезе — живущее в нем критическое начало предохраняет его от губительной форсировки. Если бы не это, его вокальная природа могла бы взбунтоваться против завышенной тесситуры, к которой ее незаконно принуждают. Бунт этот неизбежно выразился бы в тремолировании и нарушении однородности фактуры, своего рода «расслаивании» ее. Всегда ли помнит об этом Сильвери? Он наделен наблюдательностью, любит свое искусство и умеет работать. Он способен думать, искать, сопоставлять, истолковывать. Сегодня он стремится «прояснить», облегчить свой звук. В порядке эксперимента он пробовал браться за «Отелло». Партия мавра манит его и привлекает. Он пел басом, поет баритоном. Станет ли он тенором? Ведь голос, если его бесконечно растягивать в длину и в ширину, может в один прекрасный день перестать повиноваться авантюристическим приказам своего хозяина. Ибо любой, даже самого безбрежного диапазона голос имеет свой центр тяжести, определяемый физической и нервной конституцией певца. А через природу не перешагнешь. Можно иметь диапазон тенора, а быть баритоном, так же как и наоборот. Если певческую природу искусственно направлять в другое русло, она отомстит за себя.*

 

* Сомнения относительно дальнейшего творческого пути Сильвери были высказаны в 1955 г . Позже, к 1960 г ., время доказало, что гортань не может безнаказанно переносить столь значительные броски тесситуры. Последовала неизбежная расплата — Сильвери перенес нервно-психическое потрясение, к счастью, временное.

 

ПАРАЛЛЕЛЬ СТРАЧЧАРИ - ДЕ ДЗВЕД

 

Венгр Де Дзвед стал точной копией своего итальянского учителя Риккардо Страччари, который одно время был соперником Титта Руффо.

И у ученика, и у наставника — плотные, мясистые голоса; оба они характерны горловыми звучностями, контрастирующими с «носовой» манерой тосканца Руффо. Но если у Страччари горловой тембр являлся сущностью его вокальной природы, у венгра он был очевидным результатом имитации техники своего ментора.

Оба они стяжали лавры в «Травиате». Все помнят фразу «Мольбе моей внял бог святой» в знаменитой арии Жермона, которая поднимала на ноги партер театра «Ла Скала». В этой памятной постановке «Травиаты», кроме Страччари, принимал участие замечательный русский тенор Собинов; Виолетту пела Розина Сторкьо. Исполненная благородной выразительности фигура Страччари, его ясное лицо, его истинно отеческая улыбка и теплота вокала — все это совершало чудо, чудо искусства. Прошло несколько лет, и, выступая в римском театре «Арджентина», венгерский баритон повторил чудо, совершенное учителем. Копию, столь верную оригиналу, зрителям еще не приходилось слышать. Слушая Де Дзведа, все вспоминали Страччари, даже те, кто не знал, что Де Дзвед — его питомец. И все-таки это была лишь копия. Удивительная, спору нет. Но всего-навсего копия!

Поскольку вердиевские мелодии поддаются бесконечному количеству интерпретаций, как, впрочем, и всякая вдохновенная музыка. Де Дзвед, воплощая образ Риголетто, мог бы наложить на него печать своей собственной личности. Так нет же — он решил ограничиться чисто арифметического свойства работой по подгонке себя под апробированную модель; это было ему нужно для того, чтобы побыстрее заслужить признание. Признание состоялось, ибо за ним стояла счастливая карьера его учителя, а подражание тому, что хорошо известно и вызывает восхищение, всегда приносит неоспоримую коммерческую выгоду.

И тем не менее если бы вещи подобного рода случались в поэзии, да и в литературе вообще, то ни один поэт, ни один писатель не уберегся бы от обвинения в плагиате. А в оперном театре подражание процветает, копии множатся, как грибы после дождя. Всех это устраивает, искусство же чахнет.

Страччари было за восемьдесят, когда он скончался в Риме. В последние годы нужда и лишения следовали за ним по пятам.

 

ПАРАЛЛЕЛЬ ГАЛЕФФИ — ГВЕЛЬФИ

 

В то время как по отношению к одним судьба оказывается прижимистой и коварной, к другим она излишне щедра и благосклонна. Бывают случаи, когда человек появляется на свет с миллионами в горле, но становится более или менее мудрым распорядителем этого богатства лишь тогда, когда замечает, что оно вот-вот улетучится и что фортуна готовится повернуться к нему спиной.

Карло Галеффи было всего двадцать лет, когда он появился на подмостках римского театра «Костанци» в обличье Аральдо из «Лоэнгрина» и ошеломил всех. Фигура гренадера, глаза и нос орла, звук, собранный в маску, — все это произвело впечатление, которого никто из зрителей, как знатоков, так и дилетантов, не забыл и по сей день. И в самом деле, трудно было вообразить себе голос более округлый и широкий; в зале его звучание вырастало и расширялось так, словно постепенно, пластина за пластиной, перед вами развертывался некий звуковой веер. Когда же этот веер открывался полностью, в пространстве не оставалось ни одного уголка, не пронизанного вибрирующей звучностью этого голоса.

Подобные же ощущения вы испытывали, слушая его в «Риголетто». «Старик, ты ошибся! Мстить буду я сам! Да, настал час ужасного мщенья» — Верди хотел, чтобы в этой фразе кричала тысяча душ, чтобы в ней слышалась тысяча голосов вместо одного-единственного. В голосе Галеффи она, эта фраза, развертывалась в неслыханном еще звуковом нарастании, начинаясь от еле сдерживаемого бешенства слов «буду я сам» и приобретая затем все большую силу, которая достигала апогея на слове «да», напоенном железной решимостью; безбрежность дыхания и звука шли здесь рука об руку.

А потом наступил кризис, звуковой водопад иссяк, съежился до размеров тоненькой родниковой струйки.

Тогда-то этот певец открыл, что владеет незаурядным критическим чутьем, роль которого до этого сводилась к простому контролю над техникой, и обнаружил, что звучность можно и должно экономить. Он стал ловким, проявлял чудеса тонкой расчетливости и хитроумия и в итоге научился петь на процентах, не трогая уцелевшего капитала. Это дало свои результаты, и когда Галеффи был уже в зрелом возрасте, поток забурлил опять; в нем не было прежнего полноводного разлива, но сравнить его со свежей горной речкой было вполне уместно.

Еще и сегодня, достигнув семидесятилетнего возраста, Галеффи поет Риголетто, достойного аплодисментов за верность намерений и голосовую неутомимость.

Думается, что судьба его должна послужить примером для Джан Джакомо Гвельфи, могучего новобранца нашего оперного театра.

Это — гигантский голос в гигантском теле. Что совершит, чего добьется этот новый баритон? Он учился у Марио Базиола, певца, который мудро воспитал самого себя и, по-видимому, сумел привить и своему питомцу чувство меры, ибо у Базиола это чувство развито столь же совершенно, как и у любого другого ученика Антонио Котоньи.

Джап Джакомо Гвельфи по развиваемой им звуковой мощи, переходящей в явное вокальное излишество, находится в особом положении: он не имеет соперников, и бороться ему не с кем и не за что. От него одного зависит, двинется ли он вперед, взберется ли на склоны и доберется ли до горных вершин того чистилища, которое представляет из себя оперный театр. Голоса такого типа, как у него, то есть от природы оглушительно звучные, склонны к вокальному расточительству и с годами утрачивают как плотность, так и выносливость. Гвельфи заставляет вспомнить Пьетро Пава и Раффаэле де Фальки, двух баритонов, от дыхания которых с оркестровых пультов падали ноты; это были сущие трубы Страшного суда. На их, да и на других примерах Гвельфи многому может научиться. И если он собьется с пути, винить ему останется лишь самого себя. Это будет означать, что в нем возобладал голый инстинкт и жажда подражания. Истереть эту столь богатую голосовую ткань может пренебрежение дыхательным тормозом.

 

ПАРАЛЛЕЛЬ КРАББЕ — ГОББИ

 

Обоих этих певцов не назовешь феноменально одаренными в чисто голосовом смысле. Но они — великие поющие актеры, способные одним жестом, одном гримасой, одним выразительным взглядом оправдать оставляющую желать лучшего ноту, обыграть вокальную фразу и в итоге заставить публику аплодировать. Их сила — это их интерпретаторский, лицедейский талант.

Гамлет и Маруф, воплощенные искусным бельгийцем Краббе, так же как Барнаба и Яго, созданные пластичным, способным отлиться в любую форму Гобби, дают полное представление о возможностях певцов этого типа. Достаточно видеть, как они выходят на сцену, и вы тут же понимаете, что имеете дело с актерами-мастерами, знающими свое дело до тонкостей.

Краббе был вокалистом-волшебником, вокалистом-колдуном. Импровизатора более смелого, более удачливого оперная сцена никогда не знала. Казалось, что он пел, говорил и действовал на сцене экспромтом, импровизируя на сиюминутно заданную тему. Он был гениален, самобытен, но весьма опасен для своих партнеров.

В 1920 году в римском театре «Костанци» автор пел своего первого «Севильского цирюльника». Бельгиец пел Фигаро. Его речитативы, в которых одна краска тут же сменяла другую и которые он пропевал со скоростью совершенно головокружительной, могли сбить с толку и куда более опытного Альмавиву. Новоиспеченный севильский граф едва-едва не был «съеден» предприимчивым цирюльником и с большим трудом избежал провала.

Титто Гобби готовился пойти по стопам Титта Руффо и Джино Беки, стать верным копиистом своих предшественников. Но сегодня он как будто бы нашел себя, свое артистическое «я», свою технику, благодаря которой он извлекает из своего скудного голоса немыслимые звучности, реализует весьма дерзкие вокальные решения — и неизменно пожинает аплодисменты и завоевывает популярность. Его педагог Джулио Крими может спокойно спать в могиле: он сделал настоящего певца. Гобби не проигрывает в сравнении с Краббе, который, если хотите, был бельгийским Де Люка.

 

ПАРАЛЛЕЛЬ БАЗИОЛА — ПРОТИ

 

Кремона дала миру не только мастеров игры на лютне, не только чудодея, создавшего знаменитые до сих пор скрипки и виолончели, но и двух баритонов, которые, хоть и отличались скромными внешними данными, имели плотные, наполненные голоса.

Они простодушно, но неустанно ищут то «нечто», которое смутно трепещет и пульсирует в их душе, доверяясь врожденному музыкальному инстинкту и стихийному истечению вокальной струи.

Марио Базиола несказанно повезло: он проходил военную службу в Риме и провел там всю первую мировую войну солдатом городского гарнизона. Это позволило ему посещать занятия в консерватории «Санта-Чечилия». Он попал в класс патриарха вокала Антонио Котоньи и стал его любимым учеником. Восьмидесятилетний маэстро обучил его всему, вплоть до правильного итальянского произношения. Базиола рос год за годом, сформировался как вокалист и как артист и стал' верным, ревностным последователем идей и метода великого римского певца.

Совершенное исполнение партий Риголетто и Фигаро принесло ему приглашение в театр «Метрополитен», где он в течение многих сезонов пел рядом с Джузеппе Данизе, Де Люка, Скотти и Тиббетом. Эти две партии он нота за нотой, вздох за вздохом, слово за словом разучил буквально с голоса своего маститого учителя. Но ему не удалось оторваться от своего эталона настолько, чтобы он смог в конце концов вылепить свою собственную творческую личность, не похожую ни на какую другую.

Жизненные неурядицы заставили его раньше времени уйти со сцены.

Проти повезло больше. Он заявляет о себе в тот момент, когда когорта баритонов поредела несказанно.

Ему не составит труда отвоевать себе достаточно привилегированное место, если он и дальше будет придерживаться той же линии, того же стиля. Более того, он может стать одним из самых ярких представителей итальянского вокала, испытывающего сейчас нужду в «стихийных» и выносливых голосах вердиевского плана.

 

ПАРАЛЛЕЛЬ ТИББЕТ — БОРДЖОЛИ

 

В театре «Метрополитен» давали «Фальстафа». Главную партию пел пожилой уже Скотти, а партнером его, исполнителем роли Форда, был некий молодой баритон, худощавый и изящный. Уже несколько лет он пел лишь небольшую партию Сильвио в «Паяцах», усердно проникая в секреты школы Де Люка, перенимая, у него искусство дозировки дыхания и фонирования на мецца воче, так же как и искусство сценической игры. Еще более привлекало его сценическое обаяние Федора Шаляпина. Он давно ждал своего часа, и час этот пришел совершенно неожиданно. В этот вечер Скотти в конце второго акта вышел раскланиваться один, забыв вывести вместе с собой молодого американца. Публика наградила его аплодисментами раз, другой, третий, но явно чувствовалось, что она желает видеть рядом с ним и исполнителя роли Форда, обладателя свежего голоса и эффектной фигуры. А Форд все не появлялся. Публика стала натаивать, вызывать, выкрикивать имя, считая, что дело нечисто. Наконец Лоуренс Тиббет вышел к рампе и увидел, что зал неистовствует. Пять минут назад его почти никто не знал. Пятью минутами позже он уже был первым баритоном Америки.

Толчком явился банальнейший инцидент, самая заурядная рассеянность. С этого мгновения никто не порывался остановить скакуна славы, пущенного во весь опор. Тиббет принялся колесить по Америке вдоль и поперек, неслыханно разбогател, выступал в театрах, в концертах, пел по радио и снимался в фильмах.

«Лучший голос Америки» не пренебрегал никакими жанрами. Он пел все, начиная от арии из «Тангейзера» и кончая негритянскими спиричуэле. Он требовал, чтобы профсоюз запретил въезд в Америку певцам из-за океана, подняв, таким образом, руку на своих коллег, научивших его петь. Сам же он, уже после окончания второй мировой войны, приехал в составе оккупационных войск в Рим и постарался завоевать Вечный город своим вокалом. Его выбор пал на «Риголетто».

Увы, незадолго до этого Тиббет схватил ангину, и даже английские и американские солдаты, заполнившие театр, не рискнули провозгласить его «победителем Рима».

Слава, внезапно свалившаяся на Тиббета в тот вечер на представлении «Фальстафа», вскружила ему голову. Восхождение от Сильвио к Симону Бокканегре было чересчур уж стремительным. Из безвестности он вдруг угодил в идолы Америки.

Этим я вовсе не хочу сказать, что бравый баритон с дальнего Запада не обладал достоинствами, которые могли бы ему позволить занять видное место в труппе «Метрополитен». Он вполне заслуженно делил успех с Данизе, Де Люка и Базиола.

Этого последнего со временем заменил флорентиец Армандо Борджоли, стремительно выдвинувшийся среди все более малочисленной когорты итальянских баритонов. Звучный и напористый голос его. слегка теноровой окраски, вполне мог конкурировать с голосом Тиббета, немного глуховатым, но сильным и подвижным; особенно силен был Тиббет в «микстовых» эффектах. Технику пользования микстом он в точности перенял у хитрейшего Де Люка.

Борджоли поначалу был уверен в себе, в своем методе и в достижении поставленной цели. Он не обращал внимания на шум, который создавал вокруг себя его соперник. Он знал, что того удерживает на щите рекламно-пропагандистская машина его страны и фанатизм поклонниц, взвинченных приключенческими фильмами, в которых Тиббет то и дело снимался.

На нейтральной почве Борджоли мог потягаться с Тиббетом на равных, ибо не уступал американцу в сценичности и превосходил его в исполнительской гибкости.

Но в конце концов он все-таки дал себя одолеть трудностям, пал духом и, видимо, одержимый грустными предчувствиями, ударился в вокальное расточительство. Он стал одаривать жадную и восторженную публику бесконечными «бисами», шло ли дело об ариях в «Риголетто», «Трубадуре» или «Джиоконде». Удержу он не знал.

Тиббет в своей стране не остался без последователей. После него Америку в театре «Метрополитен» представляли такие великолепные баритоны, как Уоррен, Меррил и Лондон, потеснившие не одного итальянского баритона.

 

ПАРАЛЛЕЛЬ ДАНИЗЕ — ТАЛЬЯБУЭ

 

Заключим рассмотрение баритональных голосов анализом творчества двух солидных и методично работавших артистов, которые прошли свой путь, не замечая шумихи, поднятой вокруг их коллег любителями разного рода феноменов и сенсаций.

Стоя в сторонке, Данизе наблюдал за Титта Руффо, Страччари, Галеффи, Тиббетом, Франчи и всеми прочими искателями вокальных приключений. В душе его жила суровая уверенность в том, что ему, Данизе, нет никакой нужды подражать им ни в способах завоевания известности, ни в вокальной технике, ни в манере исполнения.

Казалось, он не на шутку сердится на целый свет, этот певец, приобщившийся к пению в капуанской церкви Санта Мария. Восхищался он лишь Карузо и Розой Понсель, которые, как и он, были неаполитанцами. Все остальные для него не существовали. Рокочущие звучности, присущие его собственному голосу, с одной стороны, придавали его вокалу суровую торжественность, но с другой — порождали определенную монотонность и оттенок некоего самодовольства, что, конечно, работало не в пользу певца, когда публика сравнивала его с партнерами по опере.

Но его на редкость правильное звуковедение заставляет считать его образцом, своего рода вокальным эталоном, постигшим тайну благородного соединения регистров. Исполнительские намерения Данизе также были всегда отмечены глубиной и основательностью.

В этом на Данизе похож Карло Тальябуэ, также прошедший свой путь* особняком. Отличий, пожалуй, два: Тальябуэ не был столь нелюдимым, и голос его был насыщен большей теплотой.

Эти два баритона, если я не ошибаюсь, познакомились в 1937 году, когда их свела чистая случайность. Пишущий эти строки пел тогда «Трубадура», и его графом Ди Луна должен был стать Тальябуэ. Но дирижер умудрился так задергать этого последнего великим количеством репетиций, прогонов, замечаний, претензий и поправок, что у него пропало дыхание. В результате в день премьеры пришлось экстренно вызывать Данизе.

Волнение ли овладело тогда дублером, или просто боязнь? Сейчас этого уже не узнать. Как бы там ни было, голос на несколько мгновений изменил артисту, и за это в течение целого представления публика освистывала его и отпускала громкие иронические замечания по поводу каждого его вздоха. Тогда-то Данизе и понял, что воздух Америки ему куда полезнее и приятнее.

Тальябуэ оправился от пережитого кризиса и многие годы пел — пел превосходно, в классической манере, который ныне не владеет никто ни в Италии, ни за границей.

Он — единственный уцелевший питомец школы, которая знала, каким образом следует фонировать, фразировать и дышать в самых ответственных драматических местах «Риголетто», «Бала-маскарада», «Трубадура» и «Травиаты», если следовать заветам большого искусства. Послушайте, как он поет каденцию арии Ди Луна из третьего акта и скажите, какой другой голос сумел бы закончить на столь искусном легато, с такой тембровой и интонационной безупречностью эту арию, которую многие и многие просто-напросто выкрикивают?

 

БАСЫ

 

Следует различать три категории басов: бас профундо (низкий бас), бас кантанте (буквально — певучий бас) и бас комический.

Басы профундо, как и контральто (что уже отмечалось), исчезли.

С Шаляпиным вошли в моду басы кантанте, то есть не совсем басы и не совсем баритоны; это голоса неопределенные, промежуточные, что позволяет им то белить» и фальцетировать на теноровый манер, то лишь «намечать», а не петь тот или иной музыкальный отрывок.

Вовсе не редкость — услышать, как бас бормочет, цедя сквозь зубы арию Филиппа в «Дон Карлосе»

(«Усну один»), безо всякого намека на настоящий звук, а публика рукоплещет такому вокалисту-мистификатору, как будто он выдержал самое рискованное испытание! Арию эту действительно нужно петь на еле слышном выдохе, но басовый тембр должен быть выявлен, мецца воче должно идти залегатированно, на дыхании, без толчков и пауз; каждая нотка здесь -частица души. Я останавливаюсь на этой арии, ибо именно она иллюстрирует техническое невежество многих певцов и эстетическую глухоту и чрезмерную терпимость нашей публики. Так искажать, так коверкать и так профанировать музыку Верди — значит покушаться на честь и достоинство искусства. Слышать, как свирепый Филипп, заживо погребенный в мрачном Эскуриале, напевает свою арию, словно современный хиппи какую-нибудь меланхолическую песенку, поистине смешно.

Гибридный «комический бас» подходит к таким шаржированным партиям, как Дон Бартоло, Дулькамара, Дон Паскуале. Эта категория характерных голосов тоже постепенно исчезает. Пини-Корси и Адзо-лини были последними замечательными исполнителями этих партий; в последние годы своей артистической карьеры они особенно славились благодаря таким великим баритонам, как Кашман и Стабиле, которые составляли с ними поразительное комическое «визави».*

 

* Турок Ведат Гуртеи, ученик Аполло Гранфорте, хотя и обладает голосом баритонального тембра, хорошо поставленным, становится сейчас «комическим басом», достойным занять место среди мастеров старой школы.

В иью-йоркской «Метрополитен-опере» появились одни за другим два «комических баса», различных по своему характеру: Помпилио Малатеста и Сальваторе Баккалони. Первый из них, худощавый и бледный, вокализировавший под тенора и обладавший носом Сирано, смешил наивную публику этого театра своей комичной внешностью. Сальваторе Баккалони - его антипод. Он щеголяет низким горловым звуком, извлекаемым из массивного тела. Он тоже, утвердившись на Бродвее, без труда сумел развеселить американских завсегдатаев оперы.

 

Бас профундо подходит для партий, построенных на сочетании мудрости и величавости. Это — отец-настоятель из «Фаворитки» и из «Силы судьбы», вагнеровский Вотан, Верховный жрец из «Нормы» и т. п.

Типичный же бас кантанте — это Мефистофель в «Фаусте», вердиевский Спарафучиле, россиниевский Дон Базилио.

Следует, наконец, сказать еще об одной партии, требующей сочетания качеств баса профундо и «певучего» баса — это микеланджеловского размаха фигура Моисея, созданная Россини, в которой соединяются страсть, гневность и вдохновение. Пропеть молитву «Со звездного престола своего» может лишь голос, способный рокотать, как орган, звенеть, как труба, бушевать, как буря. Но разве вы сыщете сейчас на оперных сценах мира голоса такой мощи?

Публика ныне дезориентирована и разочарована, она не чувствует разницы стилей, вокального рисунка, тембров и как должное принимает пение, в котором царит мешанина идей,- вкусов, полов. Завывания каннибалов многим ласкают слух, как и выкрутасы радиосопранистов, от которых бегут мурашки по коже у нормальных людей со вкусом.

 

ПАРАЛЛЕЛЬ ШАЛЯПИН — РОССИ-ЛЕМЕНИ

 

К славным легендам о Таманьо, Карузо и Титта Руффо прибавилась еще одна легенда, когда появился русский гигант, друг Максима Горького — Федор Шаляпин. Этот певец заставил говорить о себе столько, сколько не говорили ни об одном басе. Причиной этого было не только его пение, но также и перипетии личной жизни и огромный рост. Чтобы еще больше выделиться из толпы, он любил появляться в сопровождении щупленького секретаря, вызывая в памяти другую знаменитую пару — Дон Кихот и Санчо Панса (в этой опере Массне Шаляпин не имел соперников).

Шаляпин получил все, чего он желал. В течение четверти века он господствовал на сцене и в жизни, вызывая повсюду страстное любопытство и бурные симпатии. Для него голос был лишь средством, лишь послушным (а иногда коварным) инструментом его воли и его фантазии. Он был и тенором, и баритоном, и басом по желанию, ибо располагал всеми красками вокальной палитры. Среди басов он представляет собой историческую фигуру как благодаря своей бурной и насыщенной жизни, так и благодаря не менее баснословным гонорарам.

В Италии этот гигант впервые появился в «Мефистофеле» в «Ла Скала». Публика была загипнотизирована пластичностью движений этого скульптурного тела и поистине сатанинским взглядом артиста до такой степени, что и Карелли, и Карузо и тосканиниев-ский оркестр словно исчезли, заслоненные этим чудовищным певцом. Все это уже история. С того момента перед ним открылись все двери.

Один тенор в «Метрополитен-опера» пожаловался на то, что он как-то до смешного неуместно стушевывается на сцене, когда Шаляпин окутывает его своим алым плашом. Бас ответил: «Друг мой, я Мефистофель, ты мне продал свою паршивую душонку, я дал тебе молодость и красоту, но ты мой, моя воля тебя поглощает, стирает в порошок. Я могу делать с тобой все, что захочу, понимаешь?» Тенор, с его умом зяблика, не понял ответа орла и пошел протестовать к Гатти-Казацца. Рассказывая этот эпизод пишущему эти строки, русский певец сказал: «Вы меня извините, но многие ваши «сокашники» заслужили славу редких кретинов!».

Без сомнения, на сцене никогда еще не появлялось существо столь таинственное, артист столь сложный. Его гениальная изобретательность не считалась с теми ограничениями, которые выдвигались дирижерами, и часто многие и лучшие из них, наиболее авторитетные и властные, очищали поле битвы.

Но публика не обращает внимания на то, кто дирижирует, когда столь яркая личность появляется на сцене. Достаточно бывало одной фразы, одного штриха, короткого смешка, едва заметного жеста. В «Фаусте» Гуно Мефистофель влюбляет в себя Марту, и сообщение о смерти мужа на войне ее вовсе не волнует. «La voisine est un peu murе» — «Соседка чуточку перезрела»; этим «murе», произнесенным сквозь зубы, почти нечленораздельно и сопровождавшимся выразительнейшим жестом, Шаляпин, как говорят в театре, «клал публику себе в карман».

Тайна этого волшебного актера-певца состояла в умении добиваться тонких оттенков. Он добивался их с помощью голосовых «эхо». Очень немногие певцы постигли секрет вокального эха. Когда раздается удар колокола, его звук производит эхо там, где оказывается наилучший резонанс. Это физическое явление известно всем и должно бы представлять полезный пример для тех, кто изучает характер певческого голоса. Когда слышат нутряной, фарингальный или носовой звук, обычно не размышляют над причиной дефекта. А дефект вызывается тем, что вибрации, исходящие из гортани, встречают на пути своем преграды. То же самое будет, если внутрь колокола или хрустального бокала поместить перед ударом или во время удара постороннее тело. Звук колокола неизбежно окажется задавленным, умерщвленным, и распространение волны остановится в самом своем начале. Роль постороннего тела в человеческом горле играют те мускульные спазмы и сокращения, которые препятствуют вибрациям гортани, вызванным потоком воздуха из легких, свободно достичь черепных полостей; именно там звук находит свое эхо, усиливающее и рассеивающее в пространстве благозвучные тембры. Обучение пению должно сопровождаться настойчивыми, старательными, неустанными поисками вокального эха.

Шаляпин знал этот драгоценнейший секрет вокального эха и пользовался им с поразительным умением, снабжая свой звук далекими и как бы приглушенными ответными отзвуками. Отзвуки эти всегда производили эффект и позволяли мудро экономить вокальные средства.

В оттенках его пения чувствовалась внутренняя сущность его личности, которую многие старались и стараются воссоздать в себе, добиваясь, однако, лишь внешнего сходства, которое оказывается скорее карикатурным.

Эти плагиаторы и не пытаются добиться «слияния с персонажем», того поразительного уподобления, которым объяснялась неподражаемость Федора Шаляпина.

Плагиаторы не понимают, что подлинное искусство состоит в том, чтобы внедриться в образ, превратиться самому в изображаемый персонаж, оживив его теплом собственного сердца. Быть, жить в образе, но жить в нем, обновляясь, существовать не рядом, а вместе с ним. Это-то и значит для художника жить «под знаком вечности», наполняя настоящее прошлым и продлевая его в будущее.

Плагиатор, постоянно ищущий внешних примет и знаков, за которые можно было бы уцепиться, является лишь вялым манекеном, смешной куклой, движимой невидимыми нитями, тянущимися к уму, к воле, к душе другого артиста.

Шаляпин остается одиноким гигантом. Он создал басам такое реноме, такой авторитет, о которых они не могли даже мечтать.

Подобно Карузо среди теноров и Титта Руффо среди баритонов, Шаляпин стал басом-эталоном, и его имя облетело континенты.

Рауль Гюнсбург (переделавший в оперу ораторию Берлиоза «Осуждение Фауста») решил сыграть с Шаляпиным злую шутку. В ту пору, когда великий артист пел «Бориса Годунова» в театре Монте-Карло, этот своенравный и хитрый атрепренер, щедрый на экстравагантные выдумки, задался целью доказать французам, что Шаляпин — это лишь первобытная физическая сила и что всей карьерой он обязан своему росту и чарующей жестикуляции своих длинных рук. Что же он придумал? Он вызвал из Парижа другого русского баса, такого же гигантского роста, обучил его жестам и сценическим манерам Шаляпина и предоставил его публике Монте-Карло как преемника Шаляпина, как нового, молодого Шаляпина, обладающего таким же голосом и большей музыкальностью. Копия показалась всем совершенно точной. Сходство усугублялось родственной манерой словоподачи, особенно когда оба пели на родном языке. В общем, внешне все было совершенно одинаково: те же мизансцены, та же внушительная поступь, тот же реалистический ужас при виде призрака, та же величавость во время сцены коронации. Но от внимательного взгляда не ускользала подделка. О несчастном басе, над которым Гюнсбург так жестоко подшутил, после этого эксперимента никто больше не слышал. Сам же эксперимент остается явным и живым доказательством неправоты тех, кто верит в эффективность внешнего и отрицает существование абсолютного в жизни, в окружающей нас действительности и в искусстве. Люди маленькие и заурядные действительно не верят в исключения. Они думают, что великие имена всегда, без всяких исключений создаются лишь случаем, уловками, хитростью, что их носители — просто удачливые посредственности.

В последние годы заставил заговорить о себе Росси-Лемени, бас, обладающий звучным голосом, горячий приверженец «научной» школы пения.

В «Макбете», в «Дон Карлосе», в «Борисе», и в «Фаусте» он продемонстрировал глубоко проникающий аналитический ум. Русская кровь его предков и славянский склад души и тела чувствуется в его интерпретациях. Но в нем заметны нерешительность, смущение человека, который видит перед собой неизъяснимо притягивающий его образ, от которого ему хотелось бы отдалиться, чтобы не подпасть под его чары. Он чувствует в себе собственную силу, но пока еще не она определяет весь его облик. Понадобится еще время, прежде чем он сможет восстать против готового образца, против имевшего место факта с его четко очерченными границами. Удастся ли ему этот бунт? Талантливый артист обладает выдающимися вокальными данными и большим умом, и у него есть возможность «отработать» свое лицо. Пусть только он не пренебрегает округлостью звука, которая необходима певцам всех регистров, но особенно басам.

 

ПАРАЛЛЕЛЬ МАНСУЭТО — ПАЗЕРО

 

Во время постановки «Риголетто», которой гордится Ла Скала и которая заняла прочное место в анналах этого театра (премьера состоялась в начале тосканиниевского семилетия, то есть в сезоне 1923/24 г.), среди исполнителей главных партий этой оперы в роли Спарафучиле выдвинулся лигуриец Клаудио Мансуэто.

Голос его был так же крепок, как и его мускулы, заставлявшие трепетать неосторожных и дерзких актеришек, которые, обманувшись добродушной простотой этого гордого человека, пытались глупо шутить над ним, за что и расплачивались потом звонкими оплеухами. И голос и бицепсы лигурийца были весьма известны у завсегдатаев галереи, и не только там. Могучий голос Мансуэто во фразе «Спарафучиль зовусь я, Спарафучиль» на этом последнем «и» рокотал, словно инфразвук (если бы инфразвук можно было слышать), так широка и мощна была эта заключительная нота. Она не была обычным «низом», свойственным баритональным басам и похожим на неопределенное гудение. Мансуэто стрелял не из ружья, а из орудия.

Перед нами один из редких образцов баса профундо, который можно поставить в один ряд с такими басами прошлого века, как Наваррини, Нанетти, Лаблаш. «Звучи, труба бестрепетно... Слава, победа, честь» — этот призыв рыцарей-пуритан звучал у него, как удары молота о бронзовый колокол. В «Норме» его ужасающий голос с варварским неистовством приказывал орущей толпе жрецов, недовольных проконсулом и властью Рима: «Сбор на холме, друиды!»

Чтобы получить представление об этом голосе, певцы нового поколения должны ориентироваться на голос другого баса, тоже звучащего сурово и полновесно. Это Танкреди Пазеро, один из последних настоящих певцов этого регистра.

В 1933 году десятки тысяч зрителей чествовали его на веронской «Арене» в «Гугенотах». Знаменитое «Пиф и паф» непримиримого и упрямого гугенота Марселя запомнилось навсегда в той постановке, в которой Роза Раиза и Джакомо Лаури-Вольпи были исполнителями ролей Валентины и Рауля (пока что последними исполнителями этой удивительной оперы, столь любимой Берлиозом и презираемой современной критикой).

 

ПАРАЛЛЕЛЬ MAPДОНЕС — НЭРИ

 

Вокальный басовый инструмент обрел в высшей степени совершенного исполнителя в лице испанца Джузеппе Мардонеса.

Он не пел и не декламировал. Ничего похожего. Он был, повторяем, исполнителем, играющим на музыкальном инструменте, наподобие Ретберг и Стиньяни. Образ? Мизансцена? Мимика? Глубина исполнения? Ничего этого не было и в помине. Но зато какой инструмент! Две октавы удивительно ровного и мягкого звучания, тембр, исполненный благородства и строгости. «Боги, победу дайте нам», пропетое Верховным жрецом Мемфиса, звучало в устах наваррца Мардонеса, как хвалебное песнопение набожной толпы.

Не столь глубокий и монолитный, но тоже с преобладанием матовых тембров и неяркого притушенного блеска, голос Джулио Нэри библейским величием напоминает испанского баса. Тосканец был лучшим артистом, но испанец — лучшим певцом.

В «Дон Карлосе» инквизитор Джулио Нэри, действительно, мог привести в трепет одинокого хозяина Эскуриала. Необыкновенно рослый, аскетически худой, он обрушивал на голову несчастного монарха такие мощные волны звука, что мурашки пробегали по коже, и даже самые невосприимчивые слушатели начинали понимать высшую красоту вердиевской музыки. А тот, кто был на спектакле в Термах Каракаллы, никогда не забудет славную фигуру Моисея, выпукло обрисованную жестом и голосом этого последнего настоящего баса.

Непонятно, почему «Ла Скала» и «Метрополитен-опера» его игнорировали, предпочитая ему даже на партиях с низкой тесситурой голоса менее совершенные и слабо звучащие. Кто, например, мог бы сравниться с Нэри в сцене пострижения в «Силе судьбы»? Мы, конечно, говорим о голосе, а не об актерском искусстве. Существуют партии, для которых самое главное — звук и в которых артист должен уступить место певцу с сильным голосом.

Нэри умер в 1958 году, так и не сумев осуществить свою заветную мечту — петь в «Ла Скала». Это прискорбный факт, явная несправедливость, столь часто встречающаяся в гротескном мире театра.

 

ПАРАЛЛЕЛЬ ДЕ АНДЖЕЛИС - ЖУРНЕ

 

Давно умолкнувшие голоса исконного римлянина Надзарено Де Анджелиса и француза Марселя Журне, столь многим обязанного Италии и Тосканини, мы объединяем благодаря присущей этим певцам пластической выразительности и скульптурности вокальной манеры. Пусть Де Анджелис не обижается на нас. Журне больше, чем Шаляпин (чей голос трудно определить) подходит для сравнения с ним.

Голос француза немного пустоват на низах, но звонок и красочен; голос итальянца — резкий, сверкающий, трепещущий; с 1910 по 1928 год он царит на сценах крупнейших театров.

Кто не помнит Вотана, бойтовского Мефистофеля и Моисея Надзарено Де Анджелиса? Почти болезненное напряжение, на протяжении целого спектакля чувствовавшееся в воздухе, держало всех в оцепенении, как будто некие провода соединяли певца и публику. Де Анджелис не давал передышки ни себе, ни слушателям. И это одно из самых интересных и волнующих явлений действительности, а вовсе не гиперболические преувеличения, какими подчас грешат мемуаристы. Для некоторых артистов пение — это лишь времяпрепровождение, из которого они извлекают тот или иной доход, им нет дела ни до искусства, ни до духовных ценностей вообще. Другие, напротив того, на сцене страдают, дерзают, борются, побеждают, чтобы умереть изнуренными, сожженными страстью, постоянным беспокойством творчества, жаждой совершенства. Де Анджелис, этот оперный Лаокоон, все еще незримо живет и поет, он поставил веху в истории вокального искусства.

Марсель Журне войдет в анналы оперы как Симон Маго из бойтовского «Нерона» в «Ла Скала» и в особенности как Вильгельм Телль в Парижской Опере. Интерпретатором он был несравненным.

Автор этой книги выступал вместе с ним в 1930 году. После этого он участвовал в юбилейных спектаклях многих прославленных театров, отмечавших столетие «Вильгельма Телля», этой столь могучей и столь строгой оперы. Но ни Данизе в «Метрополитен-опере», ни Франчи в «Ла Скала», ни Галеффи в театре «Колон» в Буэнос-Айресе — никто из этих баритонов не произвел на него впечатления в этой роли, потому что образ этот врезался ему в память в замечательном исполнении этого в буквальном смысле певучего баса. Героичность, пластичность, широта, мощь — вот что отличает голос, искусство и душу Марселя Журне.

 

ПАРАЛЛЕЛЬ ПИНЦА — СЬЕПИ

 

В опере басу обычно поручается выражать мудрость, отеческую строгость, аскетическое мученичество, святость. Персонаж, оживляемый таким голосом, обычно появляется на сцене облеченный властью, он степенен, сетенциозен, сдержан. Но под гримом и одеждами персонажа почти всегда таится человек сильный и энергичный с низким голосом, но высоким ростом.

Бас Эцио Пинца, родом из Романьи, дебютировав в амплуа «певучего баса», исполнил роль Де Грие — отца. Спустя немного времени этот классический певец уже спел партию отца-настоятеля в «Силе судьбы», а позже и в «Фаворитке». У него был поразительный по красоте и подвижности голос, насыщенный, бархатистый, совершенный по тембру и летучести.

Но, попав в «Метрополитен-оперу», он решил, что внушительность вышеупомянутых персонажей принуждает его работать в чуждой для него манере и тембровой палитре. Инстинкт и его богатейшая природа толкали его вширь и ввысь. И он перешел к баритоновым партиям, попробовав свои силы в роли дерзкого бретёра и сердцееда Дон-Жуана в опере Моцарта. Чтобы преуспеть, ему нужно было облегчить свой звук, придать ему баритональную томность и теноровую подвижность. И ему это удалось ценою обесцвечивания своего голоса и лишения его естественных модуляций. Зато раскрылись динамизм и мужественность его актерской индивидуальности, которые так прославили его среди представительниц прекрасного пола.

Его слава покорителя сердец еще больше, чем его редчайший голос, сделала его популярным в стране, где матримониальные катаклизмы помогают удаче и способствуют успеху. И действительно, впоследствии Пинца оставил оперу и перешел в Бродвейское Ревю, где его репутация неотразимого соблазнителя укрепилась; это добавочно принесло ему немало звонких долларов. В Ревю его можно видеть и теперь; он кривляется и напевает под сурдинку, и это после того, как он гремел в партии Рамфиса, хохотал Мефистофелем и играючи справлялся с баритональной партией Дон-Жуана.

В «Метрополитен-опере» ему на смену пришел Чезаре Сьепи, молодой бас-кантанте, чьи творческие установки, кажется, не совпадают с установками его предшественника.

У него голос немного глухой и открытый в нижнем регистре, ему не хватает металла, того сверкающего металла, который составлял как бы компактный блок в драгоценном голосовом слитке Пинца.

Но зато Сьепи, как кажется, сумел перерасти инстинктивный метод и подчинить себе предмет своего искусства. Усердный исследователь, он открыл мелодику души и направляет свой голос к верной цели. Отсюда нежность и убедительность его пения, достоинство его стиля, строгость его колоритной дикции, библейская значительность его сценического поведения. Опера многого ждет от него.

 

ПАРАЛЛЕЛЬ ДИДУР — ХРИСТОВ

 

Один из них поляк, другой — болгарин Природа даровала Дидуру голос звонкий на верхах и мягкий на низах, атлетическую фигуру, выразительное лицо, проникновенные глаза, - словом, все, кроме понимания техники вокала.

За несколько лет он растранжирил свой капитал, и ему пришлось довольствоваться теми крохами, которые перепадали ему с пиршественного стола «Метрополитен-оперы»; некогда славный голос был теперь скрыт под жалкими одеждами певца на вторых ролях.

Когда видишь дошедшими до такого состояния великих некогда артистов, сердце сжимается от боли и невольно начинаешь размышлять над причинами подобного падения. Тот, кто промотал наследство и оказался на мостовой, вызывает жалость. Но великий когда-то художник вокала, выходящий на сцену и принимающийся то кричать во все горло, то жалобно выть, словно в смертной тоске, — это самое тяжкое зрелище, какое только может быть.

Насколько лучше было бы, если бы Дидур вовремя сошел со сцены! Коллеги, находившиеся в апогее, наверняка помогли бы ему. Они отзывчивы и щедро дарят свой голос, когда речь идет о помощи товарищу по сцене. Таким образом, Дидур в конце концов получил бы то, что отдал вначале.

Поставим рядом с железным голосом поляка голос болгарина, вокалу которого славянское произношение придает чуждые итальянскому языку призвуки. Христов, однако, упорно упражняется в пении на итальянском языке.

Мы вовсе не хотим сказать, что партии графа в «Сомнамбуле» и Филиппа в «Дон Карлосе» находят в лице Христова недостойного и некомпетентного исполнителя. Но как он выигрывает, когда поет на родном языке! Если бы Дидур умел пользоваться своим голосом так же умно, как Христов, он продержался бы гораздо дольше и ему не пришлось бы терпеть уколы нужды.

Болгарин нашел путеводную нить верного звучания и идет по ней, словно поезд по рельсам. Он знаком с явлением вокального эха, и это очень выгодно его отличает.

Дидур извергал звуки, Христов выпевает ноты и умеет сшивать их, надежно маскируя швы. Он всегда внимателен и осторожен и не выходит за пределы своих вокальных возможностей. Он умен и образован и сумел занять свое особое место на оперной сцене. И в этом у него был блестящий помощник — Риккардо Страччари, его учитель.

 

ПАРАЛЛЕЛЬ ЧИРИНО — РОТЬЕ

 

Было время, золотое время вокального искусства, когда итальянские оперные труппы, изобиловавшие прекрасными голосами и исполненные добрых намерений, пересекали океаны и в самые далекие страны несли свет музыки. Гатти-Казацца в «Метрополитен-опере», Эмма Карелли и Вальтер Мокки в Муниципальном театре Рио-де-Жанейро и Сан-Паоло, в театре «Солис» в Монтевидео и в театре «Колисеум» в Буэнос-Айресе, Бонетти в театре «Колон» в Буэнос-Айресе, Сальвьяти в Сантьяго и в Вальпараисо, Бракле в Венесуэле, Перу, Мексике, на Кубе, Гаэтано Мерола в Калифорнии и Фортунато Галло во всей Северной Америке и в Канаде — все они соревновались друг с другом, водружая знамя итальянского мелоса во всех уголках цивилизованного мира. При этих импрессарио благоденствовали не только знаменитые певцы, но и менее удачливые артисты всех рас и стран.

Среди таковых следует упомянуть баса-кантанте француза Ротье и римлянина Джулио Чирино. Такие певцы благодаря их многосторонней одаренности и исполнительской гибкости совершенно незаменимы в больших оперных труппах, совершающих сложные турне и подверженных всякого рода неожиданностям во время их долгих сезонов.

Нужно было слышать Чирино в роли старого ухажера в «Кавалере роз», чтобы понять как много выигрышных артистических возможностей скрывает эта партия. А хитрый Дон Базилио в его исполнении бывал оживлен и поражал разнообразной, но в то же время сдержанной комичностью, никогда не впадавшей в паясничанье, в пошлость и дурновкусие.

Леон Ротье, обладавший более богатым голосом, был склонен мудрить в технике звукоподачи. Эта «химия» обычно лишала его пение простоты, но в партии Мефистофеля в «Фаусте» Гуно она вдруг становилась исполнительской краской — из-за нее вставало отталкивающее коварство и изощренная неискренность, так подходящие этому персонажу и так удачно выраженные.

Оба этих певца сумели обмануть время — римлянин осторожной хитростью, француз точным расчетом. С этими двумя мастерами никто из современников не может сравниться по сноровке, по мудрой экономии сил и по исполнительской глубине.

 

ГОЛОСА, НЕ ИМЕЮЩИЕ ПАРАЛЛЕЛЕЙ

 

Мы не включили в раздел параллелей пять голосов, совершенно особенных по своему характеру и потому не поддающихся сопоставлению с другими голосами соответствующего регистра. Нам хотелось показать, что при эволюции духовных и физических форм и в вокале тоже выдаются иногда отдельные случаи, отличающиеся от всех прочих по разным причинам, часто благодаря явной врожденной аномалии, делающей их «антислучаями». Мы вовсе не хотим этим сказать, что никто из тех десятков вокалистов, достоинства которых мы здесь спокойно и объективно разбирали, не занимает особого места в истории вокального искусства и не способен с ними соперничать. Мы выделяем эти голоса вовсе не для того, чтобы хвалить их и восхищаться ими, а для того, чтобы открыть их для самих их обладателей и для других в подлинном виде, который часто искажался ошибочными суждениями, порой враждебными и необъективными. Выделение говорит о внутренних особенностях, а не преследует цели прославления. Слава — нечто принципиально иное, и она навечно сохраняется за великими именами Малибран и Патти, Таманьо и Карузо, Титта Руффо и Шаляпина, занимающими свое заслуженное место в ряду исключительных по звучанию голосов.

 

ВИКТОРИЯ ДЕ ЛОС АНХЕЛЕС

 

Человеческий голос называют инструментом, когда его звучание похоже скорее не на звучание, зарождающееся в живом организме, а на звуки, извлекаемые посредством клавиш и струн,— кто-то касается их невидимыми пальцами и в ответ раздается музыкальный тон. Горло Виктории Де Лос Анхелес, андалузки по происхождению, как раз и является таким инструментом, подчиненным душе.

Виктория Де Лос Анхелес занимается почти исключительно концертной деятельностью, а точнее — исполнением камерной музыки. Она является сегодня самым изысканным и самым почитаемым из концертирующих сопрано во всем мире. Ее физическая красота сочетается с красотой ее вокального инструмента, тонко разработанного во всех его регистрах и тщательно подстроенного под характер исполняемых произведений.

С чистотой моцартовской музыки можно сравнить чистоту этого голоса, ясного и светлого, чуждого внешним эффектам, аффектации, манерности, театральности. Благодаря этим своим качествам он не может быть поставлен в один ряд с оперными голосами. Этот голос столь хрустален, он звучит столь прозрачно и изысканно, что, кажется, не нуждается в словах для того, чтобы выразить себя; слова как бы парят над звуками, едва их касаясь. Послушайте в ее исполнении хотя бы «Фиалки» Скарлатти. Финальная модуляция звучит почти неосязаемо, на едва заметном дыхании, достаточном лишь для того, что звуки обрели плоть и стали слышимыми.

Значительность, глубина — вот основное качество этого необыкновенного, поистине уникального голоса.

Виктория Де Лос Анхелес поет также в операх обычного репертуара, в «Метрополитен» и в иных театрах, опровергая, таким образом, мнение тех, кто не верил, что она способна петь на сцене.

 

МАРИЯ КАЛЛАС

 

Это одновременно легкое, лирическое и драматическое сопрано. Певица включает в свой репертуар музыку последних трех с половиной веков.

Голос ее многогранен, а вокальный метод и техника в высшей степени индивидуальны.

В чем особенность этого голоса, поначалу пугающего и настраивающего против себя публику? В его первой октаве и в воркующих переходах, в различии его регистров, которые кажутся тремя разными голосами, соединенными вместе.* Но после первого акта голос смягчается, исчезает узловатость, сглаживаются углы, звук становится плавным, текучим, широко разливающимся и иногда даже выходящим из берегов. Тогда публика успокаивается, начинает прислушиваться и, наконец, покоряется, попадает в сети этого паука, раскидывающего свои сверкающие нити в воздухе, терпеливо и упорно, пылко и коварно завлекающего в них. Потом, раздосадованная тем, что позволила себя увлечь, публика выходит из театра с намерением вернуться еще раз и расквитаться с обманщицей.

Намерения отомстить сменяются периодами успокоения и подчинения, а тем временем Мария Каллас пользуется своим особым положением (так как не существует голосов, способных поколебать завоеванные ею позиции) и беспрепятственно гарцует по широкому ристалищу оперы.

Всего лишь за три года она выдвинулась в первые ряды. Театр «Ла Скала» поначалу и не собирался ее приглашать. Пишущий эти строки указал на нее директору Гирингелли, как на певицу, способную заменить отсутствующую Канилью в «Сицилийской вечерне».

 

* Голос Каллас в определенном смысле напоминает вызвавший столько споров голос Ромильды Панталеони, первой исполнительницы роли Дездемоны. Верди, принявший Панталеони в «Ла Скала», не колеблясь, заменил ее в Риме, несмотря на советы дирижера Фаччо. Привыкший к сферичности и легкости звучания у Штольц, композитор требовал, чтобы «у Дездемоны было три голоса»: один — свой собственный, второй — для Эмилии и третий — для песни об иве, то есть три тембра в одном и том же голосе, но однородных. В песне об иве Панталеони его удовлетворила, как, наверно, удовлетворила бы и Каллас, которую упрекают за «плюривокальность». Но в других местах оперы она его разочаровала некоторыми своими резкими безопорными нотами и чрезмерным темпераментом.

 

Он то и расчистил путь новой звезде. И навлек на себя гнев, злословие, подозрения за то, что совершенно открыто, устно и в печати, предложил поскорее признать достоинства этой певицы в интересах агонизирующего театра. И время показало, что он был прав.

Известно, что не все совершенно в этих «многогранных» голосах, владеющих самым разнообразным репертуаром. В драматических партиях они слишком светлы, в легких — слишком темны, в лирических — слишком техничны. Одним словом, им недостает чего-то такого, что голосам, специализирующимся на немногих операх одного стиля, удается выразить с гораздо большей полнотой. Поэтому, например, Тебальди, по мнению противника Каллас, обладает большим формальным совершенством — у нее не бывает ни межрегистровых трещин, ни глухих нот, ни тембровой амальгамы. (Впрочем, сравнивать этих двух певиц, столь различных по характеру голоса и по темпераменту, невозможно).

Но разве бывает, чтобы большой бриллиант не имел ни малейшей примеси угля?

Сегодня Каллас царит в «Ла Скала». Она добилась своей цели, к которой шла упорно и терпеливо. Совокупность ее достоинств превосходит все ее несовершенства. А воинственность ее противников создала ей такую рекламу, от которой ее гонорары раздулись до цифр совершенно непомерных.

 

МАРИАН АНДЕРСОН

 

В 1935 году в Остенде в Бельгии молодая негритянка давала большой концерт. Она прибыла из Северной Америки и была совершенно неизвестна в Европе. Немногочисленная публика была равнодушна и поначалу слушала рассеянно. Кто была эта «чернокожая», осмелившаяся выступить перед цивилизованными людьми со своими спиричуэле? При первых же нотах этого библейского голоса, представляющего собой как бы сплав контральто, меццо-сопрано и сопрано, сплав невероятный и совершенно неожиданный, скучающие слушатели вдруг вздрогнули, потрясенные этим потоком звуков. Разве кто-нибудь слышал подобный голос?

В программе были не только спиричуэле, но и известные классические пьесы, уже исполнявшиеся знаменитыми певцами, например Largo Генделя.

Этот клокочущий поток звуков автор вспоминает всякий раз, когда ему самому предстоит петь, вспоминает тот концерт в Остенде, открывший изумленному миру могучий и гармоничный голос Мэри Андерсон.

Автор в ту пору был знаменитым тенором, выступления которого ждали с нетерпением, она — никому не известным меццо-сопрано. И этот тенор, услышав ее, поспешил убрать генделевское Largo из программы своего концерта, который ему предстояло дать через несколько часов.

После того дня Андерсон с триумфом прошла по всему миру, повсюду вызывая восхищение и изумление.

Теперь она, к собственной славе и славе своей расы, достигла того, чего хотела: она принята в «Метрополитен», где в сезоне 1955 года исполняла партию Ульрики в «Бале-маскараде».

 

АНТОНИО КОТОНЬИ (1831—1918)

 

Испанец Унамуно писал, что если бы мы были уверены в существовании потустороннего мира, мы все были бы гораздо добрее.

Антонио Котоньи был бесконечно добр — и по природе своей, и потому, что наивно и неколебимо верил в вечную жизнь. Восьмидесятилетним старцем, прожив жизнь среди звуков, пения, музыки, он с энтузиазмом преподавал в академии «Санта-Чечилия».

В чем же состояло уменье и мастерство этого скромного педагога вокальной речи, не обладавшего ни дипломами, ни специальными знаниями? В том, что он положил в основу своего метода принцип «интенциональности», то есть стремление воплотить в голосе идеальное звучание, мысленную устремленность к тому, чего хотят достичь. По этой причине он и включен в категорию «особенных голосов».

Котоньи создал, сам того не подозревая, «метафизическую» доктрину пения. В основе его метода лежало самослушание и внутренняя целеустремленность. «Сын мой,— умолял он,— стремись! Прошу тебя, надо стремиться!» — при этих словах его голубые глаза наполнялись нежностью и сияли, словно желая осветить мозги непонятливого ученика. Вот оно: стремиться! Если вы хотите, чтобы звук не увязал в слизистых оболочках трахей и зева, не застревал между горлом и нёбом и не уходил в грудь, резонаторы которой не откликаются на основные обертоны, если вы хотите, чтобы он достигал высшей сферы «мелодического дыхания»,— стремитесь!

Как можно спеть арию «Лишь к тебе, о дорогая» из «Пуритан», проартикулировать слова и звуки, не сопровождая их взволнованным движением души, ему было просто непонятно.

Антонио Котоньи был отличным, можно сказать, доблестным певцом. Джузеппе Верди взял его на роль маркиза Ди Поза в пору подготовки премьеры «Дон Карлоса» в Болонье вместе с такими исполнителями, как Штольц, Вариак и Фанчелли.

В 1902 году он пел в академии «Санта-Чечилия» дуэт «Дай руку мне, красотка» из «Дон-Жуана» Моцарта вместе с Аделиной Патти, незадолго до этого вышедшей в третий раз замуж за некоего шведа, который был моложе ее. Обоим артистам было под семьдесят. И в то время, как Патти уже обнаруживала старческий упадок, голос «Дяди Тото» звенел, словно диковинный золотой колокол. Время не проточило ни одной трещины в этом благозвучном колоколе, и даже не смогло оставить на нем царапин. И автор этих строк, который был учеником Котоньи, помнит, как уже восьмидесятилетним старцем этот артист пел каватину из «Севильского цирюльника», «Дочь моя, ангел безгрешный» из «Линды ди Шамуни» и «Пойдем скитаться бедными» из «Луизы Миллер», пел так, что молодые ученики в изумлении открывали рты.

С чьим же голосом можно сравнить редчайший голос Антонио Котоньи? Он остается одиноким, как вылившаяся из души молитва отшельника среди пустыни в звездную ночь.

 

ЛАУРИ-ВОЛЬПИ

 

«До сих пор я судил о делах чужих рук... и вот, наконец, хочу поведать о тех произведениях, которые по милости божьей я сам смог создать».

Перефразируя Вазари, скажем так: до сих пор мы рассуждали о чужих голосах, теперь же настал черед поговорить об особенностях и о судьбе голоса самого автора, который вот уже сорок лет несет службу в когорте оперных певцов своей страны.

Где он учился? Лишь короткое время в Римской академии «Санта-Чечилия» Откуда он попал на сцену? Из окопов Подрога и Граппа. Кто разучил с ним «Пуритан», оперу, в которой он дебютировал? Он сам, перебирая непослушными руками клавиатуру разбитого фортепиано. Как ему удалось выдвинуться и сколько понадобилось для этого времени? Один единственный вечер, когда через три месяца после дебюта он спел «Манон» Массне в римском театре «Костанци». А его артистическая карьера была самой стремительной, какая когда-либо доставалась на долю оперного тенора, так как всего лишь за какие-нибудь два года он перешел из «Ла Скала» в «Метрополитен».

За один вечер (как Баттистини после «Фаворитки») он стал одним из самых любимых, ненавидимых и вызывающих споры оперных певцов. Вторгшись в храм искусства, этот новый голос своим звучанием совершенно профанировал все вокально-педагогические правила того времени. Как же случилось, что молодой тенор без серьезной подготовки и сценического опыта, выступая в трудных партиях рядом с изумительными голосами, сумел привлечь на свою сторону публику и в крупнейших театрах мира выдержать сравнение с такими певцами, от одной мысли о которых могла исчезнуть смелость у самого самоуверенного нахала? Как смог он устоять перед атаками критики, перед требованиями большой публики, перед ворохом осложнений и трудностей, разучивая одну оперу за другой, чтобы наработать репертуар, переезжая с континента на континент, борясь против прославленных соперников, не мирясь с интригами и несправедливостями, совмещая партии комические, лирические и драматические — и все это не достигнув еще профессиональной зрелости, не отделав своих партий? Разве смог бы он удержаться, паря на неокрепших крыльях, если бы интуиция не подсказала ему, что только он один мог в то время по-настоящему справиться с такими операми, как «Риголетто» и «Трубадур», которые оказались словно специально написанными для его «скандального голоса»? И что «Турандот», «Вильгельм Телль» и «Гугеноты», бывшие настоящими пугалами для его конкурентов, для него самого станут боевыми конями, которые принесут ему победу?

И стоит ли умалчивать, что вокруг этого артиста в его родной стране на протяжении многих лет царила, искусственно созданная враждебная атмосфера, и не только в театре — что было бы естественно,— но и об ественном мнении из-за клеветы и слухов, распускаемых даже самыми официальными лицами, и что сегодня, забыв все обиды и преследования, не чувствуя ни гнева, ни осады, он все еще по-прежнему крепко сидит в седле после сорока лет непрерывной артистической деятельности и все еще поет в таких операх, как «Пуритане» и Трубадур», «Сельская честь» и «Фаворитка», «Отелло», «Риголетто», «Богема» и «Турандот», «Гугеноты» и Полиевкт»?

В чем же секрет столь долгой неувядаемости, несокрушимости этого голоса, который еще и сегодня можно считать самым прочным, самым выносливым? Секрет кроется в «радости» — в радостности пения*. Как важна эта радость, которую певец черпает в видении иного мира, коснуться которого удается во время пения, радость, что рождается иногда из страдания, из мучительных поисков, радость, в которой кроется секрет, делающий голос молодым, лицо улыбающимся, ум ясным, память цепкой, фантазию кипучей, чувство нежным, дух острым и чутким! Чутким, в частности, к некоторым причудам природы, которая, например, в случае с Лаури-Вольпи устроила так, что у этого странного тенора переход от среднего регистра к верхнему приходится не на фа-диез, как у нормальных теноровых голосов, а на соль-диез, создавая, таким образом, каверзную проблему...

 

* Барилли в своей книге «Париж» пишет о Лаури-Вольпи: «Лаури-Вольпи не испытывает никакого зазнайства от того, что он обладает самым красивым голосом нашего времени. Его голос — это голос счастливого человека. Италия дала ему славу, Франция — розетку Почетного легиона, а Испания — любовь жены. Вне театра Лаури-Вольпи никогда не корчит из себя тенора. . . Его «до-диезы» долетают до самой луны, как послания всего человечества. Его пение — это удивительный вокальный полет». Пусть цитирование данного высказывания не покажется нескромностью, оно необходимо для понимания характера этого голоса и может принести пользу молодым, которые не должны позволить сбить себя с пути пристрастными или необоснованными суждениями. Барилли был строжайшим, наводившим страх критиком, он знал свое дело и любил свободу духа в артисте.

 

Кажется только сейчас этот голос начинает петь в своем ключе, для которого нужен бы не пятилинейный, а «многолинейный» нотный стан, потому что потенциальный диапазон его звучания простирается от натурального контрабасового фа до натурального сверхвысокого фа.* Три октавы звучания, ничего похожего на другие голоса, и сделано это как будто специально для того, чтобы сбить с толку кого угодно.

Как удалось этому певцу сохранить свой голос, такой «уверенный, смелый, радостный», после нескольких десятилетий интенсивной артистической деятельности? Прежде всего потому, что ему удалось избежать болезни подражательства. Зачем ему было подражать Карузо с его излюбленными портаменто и грудными звучаниями, или Бончи с его не менее знаменитыми форшлагами и склонностью к носовым звукам? Дать свободу своему голосу, не запирать его в грудной клетке, освободить его из плена искусственно подавленного дыхания — это значит также освободить сердце и ум. Отсюда и ясность, заразительная радостность этого необычного голоса, который узнаешь среди тысячи других. А то, что необычно — всегда артистично, художественно, ценно, желанно, пусть даже это и отклонение от нормы.

Разве такому голосу можно отказать в праве быть причисленным к категории «особенных»?

 

* Известно, что, как правило, любой тенор после верхнего «си натурального» становится фальцетом. У Лаури-Вольпи, напротив, голос на высоких, сверхвысоких нотах сохраняет тот же тембр и ту же звонкость, что в обычном регистре. В обилии обертонов, в интенсивности звучания и ровности колорита как раз и состоит отличительная особенность этого голоса, монолитного на протяжении всего диапазона от самых низких нот до самых высоких, уходящих за сверхвысокое ре натуральное. В этом же и его «скандальность», бывшая причиной зависти и враждебности на той «ярмарке тщеславия», которую представляет собой театр. Правила восстали против исключения, привычное не желало одобрить странное.

 

содержание | наверх | назад | вперед


На главную

Если вы любите петь

Словарь ошибок вокальной педагогики

Бельканто в России

Наверх

 

 © 2009 При использовании данных материалов ссылка на автора обязательна!
Hosted by uCoz